Документ взят из кэша поисковой машины. Адрес оригинального документа : http://uni-persona.srcc.msu.su/site/archive/krukov/v_sugrobah.htm
Дата изменения: Mon Oct 12 16:56:09 2009
Дата индексирования: Mon Oct 1 20:21:20 2012
Кодировка: Windows-1251
Ф

В сугробах

 

'Русские Ведомости' 1917: I [часть] ?26, 1 фев. с.2; II - 1917 ?33 10 фев. с.5; III. - 1917 ?38 16 фев. с.2-3; IV. - 1917 ?43 22 фев. с.6

 

I.

 

Мы подъезжали к станции.

Извозчик Илья Романыч, старый знакомый, в письменных сношениях всегда именовавший себя 'известный вам извозчик судебного следователя', потому что в слободе был самым почетным клиентом его судебный следователь, - Илья вдруг натянул вожжи у самого переезда через рельсы, тпрукнул и взволнованно сказал:

- Эх, немножко не потрафили, ваше благородие!

- Как не потрафили? В чем? - спросил я встревоженно.

- А свисток-то:

- Ну?

- Чуть-чуть бы пораньше, в самый раз бы сели: Ведь это утренний пошел!.. Вон он угребается как! Минуток бы на десяток раньше побеспокоиться, в самый бы аккурат: Ишь, в рот ему оглоблю!

- Кто ж это знал, что утренний поезд пройдет в восемь вечера? Но через час должен идти почтовый, я его и имел в виду:

- Через час? - Илья Романыч усмехнулся и, приложив палец к одной стороне носа, иронически высморкался. - Дай бог, чтобы к утру:

- Ну!?

- Ей-бо:

Постояли мы перед рельсами в раздумье. Помолчали.

- Повезу вас опять к Михал Михалычу, - сказал Илья. - Попьете себе чайку, в клуб сходите:

- А вдруг и почтовый прозеваем?

- Ни в коем случае! Часиков в двенадцать приедете, и то насидитесь на стулу: Нитнюдь не опоздаете!

Не без колебания отдался я на волю Ильи. Он повез меня в слободу. До двенадцати я просидел у добрых знакомых, на минутку заглянул даже в клуб. В двенадцать приехал на вокзал, маленький, тесный, прокуренный и заплеванный. А в четыре утра пришел 'почтовый' - тот самый поезд, которого я по наивности ждал в девять часов вечера:

В купе, кроме меня, вошли еще два пассажира: казачий полковник и господин в бобровой шапке и хорьковом пальто с бобровым воротником - московский адвокат, как потом оказалось. Молча уселись. Полковник крякнул мрачным басом, адвокат желчно огляделся. Видно было, что оба доведены бессильной злобой и раздражением до мрачной меланхолии. Я делал вид, что мне все равно - ничем, мол, не удивишь.

Когда поезд запел колесами по обмерзлым рельсам и тронулся, адвокат судорожно вздохнул.

- Я как будто предчувствовал, - сказал он, глядя на нас со скорбным удовлетворением. - Уезжая, предупредил жену, что могу опоздать: на сутки - на двое:

- Бывает, - с мрачной иронией пробасил полковник, - приятно иногда этак... угадать:

- Не угадал, - вздохнул адвокат. - Сегодня четвертые сутки идут, как мне надо бы в Москве быть. Как раз на сегодня у меня два дела в гражданском отделении назначены: Все предусмотрел, но такой оказии, признаться, не предполагал:

- Ну, на будущее время предусмотрительнее будете:

- Битых семь часов сидели в этой заплеванной дыре, - злобно тараща глаза, говорил полковник. - Ну видели вы хоть один поезд? Товарный, воинский? Ни одного! Почему же, раз поезд формируется в Царицыне, в 150-ти верстах отсюда, необходимо запоздать ему на семь часов? Ни заносов, ни размывов, дорога - хоть куда:

Не выдержал и я роли объективного созерцателя, стал сетовать не столько на беспорядок, сколько на отсутствие должной предусмотрительности у себя, и с горечью поведал, как мы с Ильей чуть-чуть не 'потрафили' в восемь часов вечера на утренний поезд и он, можно сказать, под носом у нас дал свой прощальный свисток:

Донельзя мудрено быть объективным наблюдателем в нынешнее время. Действительность на каждом шагу дает пинки, швыряет, выворачивает карманы, переворачивает привычные представления и вместе душу, оглушает и не дает опомниться. Непостижимо быстрыми скачками человек доводится до состояния тяжелого, тошного угара и ошаления, перестает понимать, изумляться, негодовать - чувствует одно: тупую, безбрежную тоску отчаяния, грызущего бессилия и унижения:

Издали, в стороне от жизни, еще ни то ни се, похоже как будто на прежнее, на старое, привычное, близкое сердцу знакомыми чертами. Из окна вагона можно любоваться классической русской зимой с морозами, со сверкающими снегами, с голубыми тенями, нарядными рощами, запушенными инеем. От накатанной дороги с навозцем, от избушек, похожих на кучи навоза, прикрытые снегом, таких живописных в чередовании темных и белых пятен, веет 'святою тишиной убогих деревень'*. Вот она и опоэтизированная сивка - 'плетется рысью как-нибудь'**, и в дровнишках, полуразвалившись, дымя цигаркой, лежит мужичок в белых валенках: Все - как встарь, привычно-милое, родное:

Но в душе после виденного и слышанного за месяц странствия в родных сугробах тоска безбрежная и неуемная: и дровнишки, и сивка, и мужичок с цигаркой в зубах - далеко уже не те, к которым приросло сердце, - одна оболочка старая, а то, что на старом семинарском языке именовалось 'субстанцией', то - иное, новое, и, признаться, мало привлекательное...

Район моих скитаний и наблюдений был невелик и, может быть, слишком мне близок, чтобы я мог говорить о нем спокойно и бесстрастно. Но когда после трех дней вагонного сидения, бесконечных стоянок, пересадок и опозданий я вышел на платформу маленького лесного полустанка и сани заныряли по ухабам лесной дороги, среди гигантских сосен и елей, обсыпанных снегом, в таинственном переплете лунного света и теней, - та же тоска недоумения, которая давила меня в родных степных углах, повисла над душой и тут:

- Я ничего не понимаю теперь, - говорил мне брат, лесничий. - Может, у вас там видней, а тут ничего не разберешь: Грабят - одно несомненно: Взапуски грабят: Кто грабит - видишь. Но кого грабят - не сразу постигнешь. Несомненно - отечество!

- Надо думать, так:

- И законно ведь грабят! Ну какой же грабитель Юдичев, Тихон Васильич? Помнишь его?

- Как же! Это - на тургеневского Хоря похож который?

- Вот-вот:

Отчетливо помню: черная борода по пояс, неторопливая, вдумчивая речь, четыре сына - хорошие ребята, ядреные снохи: Мужичок приятный, степенный, пахнущий навозцем, в порточках, неграмотный:

- Вот у него - пять лошадей. В день он получает на них до сорока рублей, не меньше тысячи в месяц. При расчете просит не давать ему сотенными, а пятисотрублевками: Было нищее село Журиничи, теперь там в сундуках - не менее миллиона: бумажками, конечно:

- А живут по-прежнему?

- Ну, нельзя сказать. Покупают теперь и крупчатку, если найдут где. Спросят с них семьдесят рублей за мешок - 'давай два мешка'. Без стеснения: достает деньги и платит. Сахар там рубля по два с полтиной - по три за фунт продают - ничего, даже пудами берут. Староста на днях, говорят, пуда три скупил. Он, конечно, на браге выручит свое:

- Ну, а как же, например, учительница изворачивается?

- Изворачивается! Вошла в долги, купила лошаденку, теперь дрова возит в город: Не сама, а мужичок один - у него своих две лошади, ее - третья. За неделю, - говорит, - сорок рублей выручила: А то хоть зубы на полку клади - на одном жалованье-то:

Как принять этот современный экономический переворот? С радостью или огорчением? Мужик как будто ныне 'ест добры щи и пиво пьет' - как пел когда-то Державин*. Покупает даже крупчатку мешками, сахар - пудами при цене в два с полтиной за фунт: Чем плохо?

Но радости нет в сердце. И чем дальше развертывается передо мной картина современного быта деревенского лесного угла, тем ближе она к тому, что в последний момент расцвело пышным цветом и на родном моем степном черноземе. Те же черты ни с чем не сообразной нелепости, бесстыдного оголения, грабительского азарта, которые сверху донизу прошли по современной русской жизни и окрасили ее густым колером гнилья, продажности и безбрежного развала:

 

II.

 

Примелькались ли внешние перемены деревенского быта или стерли первоначальную резкую свою окраску, но они перестали резать глаз. Порой со стороны кажется даже, что все остальное по-старому, жизнь вернулась в проторенную колею, из которой временно была выбита. Но шаг-другой хотя бы по поверхности этой с виду туго сдвигающейся жизни убеждает, что старое - то, чего 'не поймет и не оценит гордый взор иноплеменный'**, - осталось где-то сзади:

В станице - обычная на Святках ярмарка. Она продолжается целую неделю. Казалось бы, в полосу всяких кризисов, продовольственных затруднений, товарных оскудений - что за ярмарка? Чем торговать? Какой может быть товарообмен по нынешним временам?

Но ярмарка была как ярмарка - правда, без каруселей и пряников, однако с нарядами, платками, ситцами, медом, керосином и даже книжками - лубочными, конечно. Продукты местного производства - свиные туши, говядина, резаная птица, масло, пух, перо, щетина, битые зайцы, куропатки, тыквенные семена - все, как прежде. Много скота, лошадей. Возами, санями заставлены улицы, перекрестки. Как будто реже стали характерные фигуры прасолов и скупщиков, тех оголтелых рвачей с хищными глазами, со свирепо убеждающей, ругательской речью, которые с налета засыпали флегматичного бородача в дубленом тулупе и папахе с красным верхом шумным каскадом прыгающих слов, ласковых и ругательских, умоляющих и издевательских, били-<ударя>ли по рукам, орали, плевались, уходили и снова возвращались. Стало меньше их. Прасол остался солидный, седой, с мягкой речью, с молитовкой, с ласковым присловьем. И, как новость, в качестве скупщиков появились свои, местные люди, попробовавшие удачи, съездившие в Москву и в Питер перед Святками.

- Ну, говори делом?

- Семнадцать с полтиной, - сквозь намерзшие на усах и бороде сосульки спокойно, неторопливо, независимо отвечает дубленый тулуп - не то что раньше: покупатель, бывало, 'ковыряет' товары, а продавец спросит четыре рубля за пуд, да и сам испугается своего запроса.

- Ты делом говори: хочешь продать?

Прасол высоко поднимает руку, шлепает по голице продавца и как будто с другого берега реки кричит голосом отчаянной решимости:

- По шестнадцати берешь?

- Семнадцать с полтиной:

- Да буде!

- Чего же буде? В Михайловке надысь по двадцать два отдал.

- Товар не тот!

- А это чем не товар? Гляди: как нарисованная: Это тебе не туша?

Свиная туша, около которой идет торг, грустно оскалив зубы с зажатою в них палкой и картинно опершись обрубленными ногами на грядушку саней, показывает в надрубленном на спине зияющем шраме толстый жировой слой: полюбуйтесь, мол:

- А печенку вынул?

- Неужли ж в ней оставлю?

- То-то: А то она вот 55 копеек фунт приходится, а в ней с полпуда наберется. В мерзлой-то ее не углядишь, а оттает - она и скажется: Ну, по шестнадцати отдавай?

Торг тянется долго, до изнеможения бьются и чуть не расходятся из-за пятачка. Цены - новые, а психология еще старая, и пятак кажется величиной, из-за которой не жаль потерять полчаса времени. И по-старому стоит толпа зрителей и слушателей, любопытствующих, чем кончится дело. Из нее то и дело вылетают острые словечки, подзадоривающие шутки, философские умозаключения, недоуменные вздохи, изумленное почмокивание языком:

- Вот оно, как играет нынче мясцо-то! Хошь - ешь, хошь - гляди, хошь - на семена блюди:

Новые цены все еще кажутся невероятными, ошеломляют. Мысль, привыкшая к старым меркам, не может освоиться с масштабом, меняющимся еженедельно, и своеобразный 'принцип относительности' с трудом входит в сознание дубленых тулупов. В шутливых замечаниях чувствуется рядом с иронией над своим положением обладателей дорогого товара и смутная горечь недоумения.

- Ели, не думали, когда по рупь шесть гривен давали за пуд. А теперь как я ее буду есть, хошь она сейчас у меня и не купленная? Раз укусил - и на гривенник! Извольте радоваться: Семьей мы за две недели борова съедим: а он - сто целковых! Шутка сказать:

- Теперь уж не есть - не иначе как продавать:

- Продавать? Продать - блоху поймать, а купить - вошь убить: Вон Карпо осенью продал двух боровов по двенадцати целковеньких, думал: денег бугор нагреб: А сейчас еды решился: цены вон какие, сколько бы денег можно еще забрать?.. В тоску вдался человек, ходит как полоумный:

Жадность, темная, мужицкая, неосмысленная, мелкая жадность изображается в смехотворном виде и высмеивается как будто так же, как и прежде. Тогда она жила как бы гнездами: были скопидомы, сугубо хозяйственные мужички, упорные жрецы накопления, были кулаки, но жила и совесть, имело известную силу сознание греха, на словах нередко повторялся лозунг 'жить по-Божьи'.

Но что-то произошло - и именно теперь вот, на наших глазах, в наши дни, в переживаемый сейчас момент, - пропала где-то совесть, свиные и волчьи инстинкты затопили все углы жизни, жадность, хватание кредиток, очерствение приняли характер эпидемии и даже в патриархальных уголках, где имели еще действительную силу, например, узы родства, денежный поток прорвал и снес даже эти вековые связи:

- Я к родной сестре в Чигонаки поехал, - говорил мне тут же, на базаре, около свиной туши, в кругу собеседников в дубленых тулупах мой сверстник Николай Михеевич Агеев, старообрядец, хороший, трудолюбивый, хозяйственный казак. - У ней тысячи четыре одной пшеницы, а у нас эти два года вот недород на шее, житный хлебец едим. Ну, хочется иной раз пирожка: Ну, поехал. Ни одной меры не дала! - 'Ну, продай!' - 'Да как же я продам? Какую цену положить?' И не продала. А знаю, что продает: по два с полтиной - по три за пуд: Ну, а с меня взять эту цену совести не хватает: И не продала!..

- Мамушка теперь, - продолжал он, помолчав, с видимым волнением, - ест хлебец-то, ест и заплачет: 'У родной дочери не нашлось пирожка-то мне дать!' А мы отдавали ее четырнадцати лет - корову дали: Родитель лошадь дал:

- Ныне по Писанию не живут, парень, - сказал кто-то из дубленых тулупов.

- Оно и вперед не знали Писания, а жили же, страмоты такой сроду не было: Капитолина под Рождество пришла к Ивану Самохину мучицы попросить к празднику - он четыре рубля спорол с нее за пуд: Че-ты-ре рубля! Это с удов<о>й-то и брать? Сын у ней один-то и есть - мобилизован, его же сын дома прохлаждается, лодырь такой - хоть поросят об лоб бей: А ведь он-то, Иван, у нас титором, Писание знает, заел Писанием меня: 'Воспу принимаешь, дескать, а мы от воспы откупались; детишек в училище отдал - они там мирщатся': Все Писанием тычет, а о лихоимцах ведь там, небось, сказано:

За Николаем Агеевым дубленые тулупы, не торопясь, один за другим и как бы нехотя передают другие эпизоды, характерные для новых взаимоотношений в нашем глухом уголке: Нефед просил у брата пшеницы на семена - ни зерна не дал, а амбары засыпаны хлебом; Хритон Савельич продал усть-хоперским казакам по три рубля за пуд не пшеницу, а сор, и то твердил, что уважение делает. Силифан Котенеткин продавал по два, потом стал просить по два с полтиной - дают; запросил по три - и то дают; теперь придержался - ждет, не дойдет ли до пяти рублей пуд, сам муку покупает:

И даже мой работник Ергаков, скопивший 350 рублей, поделился со мной, когда мы шли домой, своими затаенными помыслами. Имел ли он в виду консультацию или хотел намекнуть на возможность компанейских действий, я не догадался.

- Хочу по хуторам проехать, - глядя в сторону, вверх, говорил он мечтательным голосом. - Сейчас в хуторах зерна еще можно поценно набрать:

- На что тебе?

- Намелем мучицы - как на что? Оно к весне - вот поглядите - сколько покупателя у нас проявится, этого голоднищего. 'Дай, пожалуйста!' Мука весной обязательно заиграет: А у меня деньги зря лежат все равно. Намелю муки - подходи видаться: рублика по четыре за пуд буду поджикивать - имеет свою приятность!

- Неловко это как будто, - говорю, - для совести-то?

- Другим в совесть, а нам неловко? Достаточно уж хребет-то гнул. От работы, сказано, не будешь богат, а будешь горбат. Люди деньги огребают, а мы гляди?..

Шла и, по-видимому, пришла к завершению своеобразная 'мобилизация духа', но не та, к которой тщетно стремились люди, болевшие болью родины, горевшие ее стыдом:

Никакой неожиданности, пожалуй, и нет в той картине, которая теперь развернулась передо мной в родном углу. Время от времени я заглядывал в него, видел разные перемены - все казалось естественным, объяснимым; было много огорчительного, но было и светлое нечто, хорошее. И все-таки то, что я услышал и увидел в последний свой приезд, поразило меня какою-то безнадежной и черствой оголенностью.

Я очень хорошо помню первые дни и месяцы войны, когда мне пришлось тут же работать над организацией помощи семьям мобилизованных, собирать на раненых, на разные нужды фронта. Не раз до глубины души я был охвачен умилением, и радостью, и верой, видя общую дружную готовность к жертве, к помощи, неожиданный порыв и подъем над буднями, над всей эгоистической и жесткой мелкотой. Даже Иван Сивохин, Харитон Быкадоров и другие сугубо хозяйственные мужички не смели показать себя теми скаредами и пауками, какими всегда были в нутре своем. Был энтузиазм, вселявший уверенность в силе, - без громких слов, без жестов, была молчаливая, с навернувшимися слезами, готовность принести себя в жертву за общее, за родину, за свое национальное лицо:

И еще долго, когда приходилось слышать, читать, быть свидетелем делецкой охоты, воровства, хватаний, продажности, видеть порядки на фронте, созерцать патриотическую деятельность предприимчивых людей из чиновных, инженерных, профессорских, журнальных кругов, - я, приезжая в родной угол, все-таки отдыхал: тут безропотно, честно, готовно несли жертву и была вера, что так надо, что вся Россия напрягает силы ради спасения чести и достоинства русского имени...

Куда все делось? Кто угасил этот прекрасный огонь?.. Но кто-то угасил - несомненно:

 

III.

 

Думаю, что на обычный вопрос: каково деревенское настроение? - ныне пришлось бы отвечать коротко, хоть и не совсем ясно и точно: деловое. Деловое - в том особом смысле, когда дéла, творчества, созидательной работы не видать, а суеты, метания, беспокойства - много. Всем стало 'некогда', все озабочены, спешат за что-то уцепиться:

Глухая станица, удаленная от железной дороги, затерявшаяся в степи, в самое недавнее время была тихим, патриархальным уголком, жившим неспешною, налаженною веками, монотонною жизнью. В свою пору работали - 'копались в земле', - в свою пору отдыхали, съедая продукты трудов своих. Зима была временем бесконечной игры 'в свои козыри' и 'в три листика', в орлянку. Через край было времени и для созерцательности, для философских умозрений, перебранок, любительских кулачных боев. Не чужды были местным интересам и политические темы - этак за цигаркой, в потребительской лавочке, например, или на бревнах, у плетня, или в гостеприимной избе - притоне картежников и читателей газет.

В волнах табачного дыма из очень подержанного газетного нумера почерпалось все нужное для формирования политической, гражданской мысли: тут было и о Вильгельме, которому, конечно, доставалось на орехи, тут было и об отечественных вершителях судеб - правда, очень коротенькие кончики каких-то оборванных нитей, но и за них можно было ухватиться, судить, рядить, ощупкой находить связь между тревогами и недоумениями своего угла и того целого, что именовалось отечеством. Судили, рядили, зажигались несбыточными упованиями, впадали в уныние: Словом, был интерес к жгучим вопросам современности, не стоявшим в непосредственной близости к будням и обыденной заботе глухого угла.

Конечно, интерес этот и теперь не исчез, но он как будто заслонился другими вопросами - более практического свойства.

Бывало, станичник при встрече непременно прежде всего, несколько кудревато выражаясь, спросит:

- Ну, как там насчет военных действий обстоят дела?

Коснется и внутренней политики:

- А что этого: Как бишь его?.. Штурмова, кажись?.. не сковырнули еще?..*

Сейчас же - первый вопрос несколько иного порядка:

- Не доводилось вам слыхать, на гусиное сало как цены? Пуда четыре собрал, думаю повезть:

Деловой зуд - 'раскопать', 'собрать', 'скупить', 'продать' - овладел вдруг людьми, которых раньше никак нельзя было представить в подвижной роли торговцев и мелких спекулянтов. Есть у меня приятели-самоучки, любители чтения. Прежде, бывало, заходили за газеткой или для душевного разговора - приятный такой народ, вдумчивый. Светлый. Нынче встретился с одним таким и со второго сл