Документ взят из кэша поисковой машины. Адрес оригинального документа : http://www.schools.keldysh.ru/sch640/Ssait/Start/HPage/newBulgakov/download/Mihail_Bulgakov-_Teatral_nyj_roman.doc
Дата изменения: Sun Mar 9 23:00:00 2003
Дата индексирования: Sat Dec 22 03:50:05 2007
Кодировка: koi8-r

Поисковые слова: закон вина

Начало формы
Конец формы

Михаил Булгаков. Театральный роман




----------------------------------------------------------------------------

По изданию: Михаил Афанасьевич Булгаков "Избранная проза", М., ИХЛ, 1966,
с исправлениями по рукописи.
Проверка и вычитка текста - Справочная Служба Русского Языка rusyaz.lib.ru
----------------------------------------------------------------------------



* (Записки покойника) *




ПРЕДИСЛОВИЕ



Предупреждаю читателя, что к сочинению этих записок я не
имею
никакого отношения и достались они мне при весьма странных и
печальных
обстоятельствах.
Как раз в день самоубийства Сергея Леонтьевича Максудова,
которое
произошло в Киеве весною прошлого года, я получил посланную
самоубийцей
заблаговременно толстейшую бандероль и письмо.
В бандероли оказались эти записки, а письмо было
удивительного
содержания: Сергей Леонтьевич заявлял, что, уходя из жизни, он дарит
мне
свои записки с тем, чтобы я, единственный его друг, выправил их,
подписал
своим именем и выпустил в свет.
Странная, но предсмертная воля!
В течение года я наводил справки о родных или близких
Сергея
Леонтьевича. Тщетно! Он не солгал в предсмертном письме - никого у него
не
осталось на этом свете.
И я принимаю подарок.
Теперь второе: сообщаю читателю, что самоубийца никакого отношения
ни
к драматургии, ни к театрам никогда в жизни не имел, оставаясь тем, чем он
и
был, маленьким сотрудником газеты "Вестник пароходства", единственный
раз
выступившим в качестве беллетриста, и то неудачно - роман Сергея
Леонтьевича
не был напечатан.
Таким образом, записки Максудова представляют собою плод
его
фантазии, и фантазии, увы, больной. Сергей Леонтьевич страдал
болезнью,
носящей весьма неприятное название - меланхолия.
Я, хорошо знающий театральную жизнь Москвы, принимаю на
себя
ручательство в том, что ни таких театров, ни таких людей, какие выведены
в
произведении покойного, нигде нет и не было.
И наконец, третье и последнее: моя работа над записками выразилась
в
том, что я озаглавил их, затем уничтожил эпиграф, показавшийся
мне
претенциозным, ненужным и неприятным.
Этот эпиграф был:
"Коемуждо по делом его..."
И, кроме того, расставил знаки препинания там, где их не хватало.
Стиль Сергея Леонтьевича я не трогал, хотя он явно неряшлив.
Впрочем,
что же требовать с человека, который через два дня после того, как
поставил
точку в конце записок, кинулся с Цепного моста вниз головой.
Итак...


* ЧАСТЬ ПЕРВАЯ *




Глава 1. НАЧАЛО ПРИКЛЮЧЕНИЙ



Гроза омыла Москву 29 апреля, и стал сладостен воздух, и душа как-
то
смягчилась, и жить захотелось.
В сером новом моем костюме и довольно приличном пальто я шел по
одной
из центральных улиц столицы, направляясь к месту, в котором никогда еще
не
был. Причиной моего движения было лежащее у меня в кармане
внезапно
полученное письмо. Вот оно:

1Глубокопочитаемый Сергей Леонтьевич!

1До крайности хотел бы познакомиться с Вами, а равно также
1переговорить по одному таинственному делу, которое может быть очень и
1очень небезынтересно для Вас.
1Если Вы свободны, я был бы счастлив встретиться с Вами в здании
1Учебной сцены Независимого Театра в среду в 4 часа.

1С приветом К. Ильчин

Письмо было написано карандашом на бумаге, в левом углу которой
было
напечатано:

1Ксаверий Борисович Ильчин
1режиссер Учебной сцены
1Независимого Театра

Имя Ильчина я видел впервые, не знал, что существует Учебная сцена.
О
Независимом Театре слышал, знал, что это один из выдающихся театров,
но
никогда в нем не был.
Письмо меня чрезвычайно заинтересовало, тем более что никаких писем
я
вообще тогда не получал. Я, надо сказать, маленький сотрудник
газеты
"Пароходство". Жил я в то время в плохой, но отдельной комнате в
седьмом
этаже в районе Красных ворот у Хомутовского тупика.
Итак, я шел, вдыхая освеженный воздух и размышляя о том, что
гроза
ударит опять, а также о том, каким образом Ксаверий Ильчин узнал о
моем
существовании, как он разыскал меня и какое дело может у него быть ко
мне.
Но сколько я ни раздумывал, последнего понять не мог и наконец
остановился
на мысли, что Ильчин хочет поменяться со мной комнатой.
Конечно, надо было Ильчину написать, чтобы он пришел ко мне, раз
что
у него дело ко мне, но надо сказать, что я стыдился своей
комнаты,
обстановки и окружающих людей. Я вообще человек странный и людей
немного
боюсь. Вообразите, входит Ильчин и видит диван, а обшивка распорота и
торчит
пружина, на лампочке над столом абажур сделан из газеты, и кошка ходит, а
из
кухни доносится ругань Аннушки.
Я вошел в резные чугунные ворота, увидел лавчонку, где седой
человек
торговал нагрудными значками и оправой для очков.
Я перепрыгнул через затихающий мутный поток и оказался перед
зданием
желтого цвета и подумал о том, что здание это построено давно, давно,
когда
ни меня, ни Ильчина еще не было на свете.
Черная доска с золотыми буквами возвещала, что здесь Учебная сцена.
Я
вошел, и человек маленького роста с бородавкой, в куртке с
зелеными
петлицами, немедленно преградил мне дорогу.
- Вам кого, гражданин? - подозрительно спросил он и растопырил
руки,
как будто хотел поймать курицу.
- Мне нужно видеть режиссера Ильчина, - сказал я, стараясь,
чтобы
голос мой звучал надменно.
Человек изменился чрезвычайно, и на моих глазах. Он руки опустил
по
швам и улыбнулся фальшивой улыбкой.
- Ксаверия Борисыча? Сию минут-с. Пальтецо пожалуйте. Калошек
нету?
Человек принял мое пальто с такой бережностью, как будто это
было
церковное драгоценное облачение.
Я подымался по чугунной лестнице, видел профили воинов в шлемах
и
грозные мечи под ними на барельефах, старинные печи-голландки с
отдушниками,
начищенными до золотого блеска.
Здание молчало, нигде и никого не было, и лишь с петличками
человек
плелся за мной, и, оборачиваясь, я видел, что он оказывает мне
молчаливые
знаки внимания, преданности, уважения, любви, радости по поводу того, что
я
пришел и что он, хоть и идет сзади, но руководит мною, ведет меня туда,
где
находится одинокий, загадочный Ксаверий Борисович Ильчин. И вдруг
потемнело,
голландки потеряли свой жирный беловатый блеск, тьма сразу обрушилась -
за
окнами зашумела вторая гроза. Я стукнул в дверь, вошел и в сумерках
увидел
наконец Ксаверия Борисовича.
- Максудов, - сказал я с достоинством.
Тут где-то далеко за Москвой молния распорола небо, осветив
на
мгновение фосфорическим светом Ильчина.
- Так это вы, достолюбезный Сергей Леонтьевич! - сказал,
хитро
улыбаясь, Ильчин.
И тут Ильчин увлек меня, обнимая за талию, на такой точно диван,
как
у меня в комнате, - даже пружина в нем торчала там же, где у меня,
-
посередине.
Вообще и по сей день я не знаю назначения той комнаты, в
которой
состоялось роковое свидание. Зачем диван? Какие ноты лежали растрепанные
на
полу в углу? Почему на окне стояли весы с чашками? Почему Ильчин ждал меня
в
этой комнате, а не, скажем, в соседнем зале, в котором в отдалении смутно,
в
сумерках грозы, рисовался рояль?
И под воркотню грома Ксаверий Борисович сказал зловеще:
- Я прочитал ваш роман.
Я вздрогнул.
Дело в том ...


Глава 2. ПРИСТУП НЕВРАСТЕНИИ



Дело в том, что, служа в скромной должности читальщика
в
"Пароходстве", я эту свою должность ненавидел и по ночам, иногда до
утренней
зари, писал у себя в мансарде роман.
Он зародился однажды ночью, когда я проснулся после грустного
сна.
Мне снился родной город, снег, зима, гражданская война... Во сне
прошла
передо мною беззвучная вьюга, а затем появился старенький рояль и возле
него
люди, которых нет уже на свете. Во сне меня поразило мое одиночество,
мне
стало жаль себя. И проснулся я в слезах. Я зажег свет, пыльную
лампочку,
подвешенную над столом. Она осветила мою бедность - дешевенькую
чернильницу,
несколько книг, пачку старых газет. Бок левый болел от пружины,
сердце
охватывал страх. Я почувствовал, что я умру сейчас за столом, жалкий
страх
смерти унизил меня до того, что я простонал, оглянулся тревожно, ища
помощи
и защиты от смерти. И эту помощь я нашел. Тихо мяукнула кошка, которую
я
некогда подобрал в воротах. Зверь встревожился. Через секунду зверь
уже
сидел на газетах, смотрел на меня круглыми глазами, спрашивал -
что
случилось?
Дымчатый тощий зверь был заинтересован в том, чтобы ничего
не
случилось. В самом деле, кто же будет кормить эту старую кошку?
- Это приступ неврастении, - объяснил я кошке. - Она уже завелась
во
мне, будет развиваться и сгложет меня. Но пока еще можно жить.
Дом спал. Я глянул в окно. Ни одно в пяти этажах не светилось,
я
понял, что это не дом, а многоярусный корабль, который летит под
неподвижным
черным небом. Меня развеселила мысль о движении. Я успокоился, успокоилась
и
кошка, закрыла глаза.
Так я начал писать роман. Я описал сонную вьюгу.
Постарался
изобразить, как поблескивает под лампой с абажуром бок рояля. Это не вышло
у
меня. Но я стал упорен.
Днем я старался об одном - как можно меньше истратить сил на
свою
подневольную работу. Я делал ее механически, так, чтобы она не
задевала
головы. При всяком удобном случае я старался уйти со службы под
предлогом
болезни. Мне, конечно, не верили, и жизнь моя стала неприятной. Но я
все
терпел и постепенно втянулся. Подобно тому как нетерпеливый юноша ждет
часа
свидания, я ждал часа ночи. Проклятая квартира успокаивалась в это время.
Я
садился к столу... Заинтересованная кошка садилась на газеты, но роман
ее
интересовал чрезвычайно, и она норовила пересесть с газетного листа на
лист
исписанный. И я брал ее за шиворот и водворял на место.
Однажды ночью я поднял голову и удивился. Корабль мой никуда
не
летел, дом стоял на месте, и было совершенно светло. Лампочка ничего
не
освещала, была противной и назойливой. Я потушил ее, и омерзительная
комната
предстала предо мною в рассвете. На асфальтированном дворе
воровской
беззвучной походкой проходили разноцветные коты. Каждую букву на листе
можно
было разглядеть без всякой лампы.
- Боже! Это апрель! - воскликнул я, почему-то испугавшись, и
крупно
написал: "Конец".
Конец зиме, конец вьюгам, конец холоду. За зиму я растерял
свои
немногие знакомства, обносился очень, заболел ревматизмом и немного
одичал.
Но брился ежедневно.
Думая обо всем этом, я выпустил кошку во двор, затем вернулся
и
заснул - впервые, кажется, за всю зиму - сном без сновидений.
Роман надо долго править. Нужно перечеркивать многие места,
заменять
сотни слов другими. Большая, но необходимая работа!
Однако мною овладел соблазн, и, выправив первых шесть страниц,
я
вернулся к людям. Я созвал гостей. Среди них было двое журналистов
из
"Пароходства", рабочие, как и я, люди, их жены и двое литераторов. Один
-
молодой, поражавший меня тем, что с недосягаемой ловкостью писал рассказы,
и
другой - пожилой, видавший виды человек, оказавшийся при более
близком
знакомстве ужасною сволочью.
В один вечер я прочитал примерно четверть моего романа.
Жены до того осовели от чтения, что я стал испытывать
угрызения
совести. Но журналисты и литераторы оказались людьми прочными. Суждения
их
были братски искренни, довольно суровы и, как теперь понимаю, справедливы.
- Язык! - вскрикивал литератор (тот, который оказался сволочью),
-
язык, главное! Язык никуда не годится.
Он выпил большую рюмку водки, проглотил сардинку. Я налил ему
вторую.
Он ее выпил, закусил куском колбасы.
- Метафора! - кричал закусивший.
- Да, - вежливо подтвердил молодой литератор, - бедноват язык.
Журналисты ничего не сказали, но сочувственно кивнули, выпили.
Дамы
не кивали, не говорили, начисто отказались от купленного специально для
них
портвейна и выпили водки.
- Да как же ему не быть бедноватым, - вскрикивал пожилой, -
метафора
не собака, прошу это заметить! Без нее голо! Голо! Голо! Запомните
это,
старик!
Слово "старик" явно относилось ко мне. Я похолодел.
Расходясь, условились опять прийти ко мне. И через неделю опять
были.
Я прочитал вторую порцию. Вечер ознаменовался тем, что пожилой
литератор
выпил со мною совершенно неожиданно и против моей воли брудершафт и
стал
называть меня "Леонтьич".
- Язык ни к черту! Но занятно. Занятно, чтоб тебя черти
разорвали
(это меня)! - кричал пожилой, поедая студень, приготовленный Дусей.
На третьем вечере появился новый человек. Тоже литератор - с
лицом
злым и мефистофельским, косой на левый глаз, небритый. Сказал, что
роман
плохой, но изъявил желание слушать четвертую, и последнюю, часть. Была
еще
какая-то разведенная жена и один с гитарой в футляре. Я почерпнул
много
полезного для себя на данном вечере. Скромные мои товарищи из
"Пароходства"
попривыкли к разросшемуся обществу и высказали и свои мнения.
Один сказал, что семнадцатая глава растянута, другой - что
характер
Васеньки очерчен недостаточно выпукло. И то и другое было справедливо.
Четвертое, и последнее, чтение состоялось не у меня, а у
молодого
литератора, искусно сочинявшего рассказы. Здесь было уже человек двадцать,
и
познакомился я с бабушкой литератора, очень приятной старухой,
которую
портило только одно - выражение испуга, почему-то не покидавшее ее
весь
вечер. Кроме того, видел няньку, спавшую на сундуке.
Роман был закончен. И тут разразилась катастрофа. Все слушатели,
как
один, сказали, что роман мой напечатан быть не может по той причине, что
его
не пропустит цензура.
Я впервые услыхал это слово и тут только сообразил, что,
сочиняя
роман, ни разу не подумал о том, будет ли он пропущен или нет.
Начала одна дама (потом я узнал, что она тоже была
разведенной
женой). Сказала она так:
- Скажите, Максудов, а ваш роман пропустят?
- Ни-ни-ни! - воскликнул пожилой литератор. - Ни в коем случае!
Об
"пропустить" не может быть и речи! Просто нет никакой надежды на
это.
Можешь, старик, не волноваться - не пропустят.
- Не пропустят! - хором отозвался короткий конец стола.
- Язык... - начал тот, который был братом гитариста, но пожилой
его
перебил:
- К чертям язык! - вскричал он, накладывая себе на тарелку салат.
-
Не в языке дело. Старик написал плохой, но занятный роман. В тебе,
шельмец,
есть наблюдательность. И откуда что берется! Вот уж никак не ожидал,
но!..
содержание!
- М-да, содержание...
- Именно содержание, - кричал, беспокоя няньку, пожилой, - ты
знаешь,
чего требуется? Не знаешь? Ага! То-то!
Он мигал глазом, в то же время выпивал. Затем обнял меня
и
расцеловал, крича:
- В тебе есть что-то несимпатичное, поверь мне! Уж ты мне поверь.
Но
я тебя люблю. Люблю, хоть тут меня убейте! Лукав он, шельма! С
подковыркой
человек!.. А? Что? Вы обратили внимание на главу четвертую? Что он
говорил
героине? То-то!..
- Во-первых, что это за такие слова, - начал было я,
испытывая
мучения от его фамильярности.
- Ты меня прежде поцелуй, - кричал пожилой литератор, - не
хочешь?
Вот и видно сразу, какой ты товарищ! Нет, брат, не простой ты человек!
- Конечно, не простой! - поддержала его вторая разведенная жена.
- Во-первых... - начал опять я в злобе, но ровно ничего из этого
не
вышло.
- Ничего не во-первых! - кричал пожилой, - а сидит в
тебе
достоевщинка! Да-с! Ну, ладно, ты меня не любишь, бог тебя за это простит,
я
на тебя не обижаюсь. Но мы тебя любим все искренне и желаем добра! - Тут
он
указал на брата гитариста и другого неизвестного мне человека с
багровым
лицом, который, явившись, извинился за опоздание, объяснив, что был
в
Центральных банях. - И говорю я тебе прямо, - продолжал пожилой, - ибо
я
привык всем резать правду в глаза, ты, Леонтьич, с этим романом даже
не
суйся никуда. Наживешь ты себе неприятности, и придется нам, твоим
друзьям,
страдать при мысли о твоих мучениях. Ты мне верь! Я человек
большого,
горького опыта. Знаю жизнь! Ну вот, - крикнул он обиженно и жестом
всех
призвал в свидетели, - поглядите: смотрит на меня волчьими глазами. Это
в
благодарность за хорошее отношение! Леонтьич! - взвизгнул он так, что
нянька
за занавеской встала с сундука. - Пойми! Пойми ты, что не так велики
уж
художественные достоинства твоего романа (тут послышался с дивана
мягкий
гитарный аккорд), чтобы из-за него тебе идти на Голгофу. Пойми!
- Ты п-пойми, пойми, пойми! - запел приятным тенором гитарист.
- И вот тебе мой сказ, - кричал пожилой, - ежели ты меня сейчас
не
расцелуешь, встану, уйду, покину дружескую компанию, ибо ты меня обидел!
Испытывая невыразимую муку, я расцеловал его. Хор в это время
хорошо
распелся, и маслено и нежно над голосами выплывал тенор:
- Т-ты пойми, пойми...
Как кот, я выкрадывался из квартиры, держа под мышкой
тяжелую
рукопись.
Нянька с красными слезящимися глазами, наклонившись, пила воду из-
под
крана в кухне.
Неизвестно почему, я протянул няньке рубль.
- Да ну вас, - злобно сказала нянька, отпихивая рубль, -
четвертый
час ночи! Ведь это же адские мучения.
Тут издали прорезал хор знакомый голос:
- Где же он? Бежал? Задержать его! Вы видите, товарищи...
Но обитая клеенкой дверь уже выпустила меня, и я бежал без оглядки.


Глава 3. МОЕ САМОУБИЙСТВО



- Да, это ужасно, - говорил я сам себе в своей комнате, - все
ужасно.
И этот салат, и нянька, и пожилой литератор, и незабвенное "пойми",
вообще
вся моя жизнь.
За окнами ныл осенний ветер, оторвавшийся железный лист громыхал,
по
стеклам полз полосами дождь. После вечера с нянькой и гитарой
много
случилось событий, но таких противных, что и писать о них не хочется.
Прежде
всего я бросился проверять роман с той точки зрения, что, мол, пропустят
его
или не пропустят. И ясно стало, что его не пропустят. Пожилой был
совершенно
прав. Об этом, как мне казалось, кричала каждая строчка романа.
Проверив роман, я последние деньги истратил на переписку
двух
отрывков и отнес их в редакцию одного толстого журнала. Через две недели
я
получил отрывки обратно. В углу рукописей было написано: "Не
подходит".
Отрезав ножницами для ногтей эту резолюцию, я отнес эти же отрывки в
другой
толстый журнал и получил через две недели их обратно с такою же
надписью:
"Не подходит".
После этого у меня умерла кошка. Она перестала есть, забилась в
угол
и мяукала, доводя меня до исступления. Три дня это продолжалось.
На
четвертый я застал ее неподвижной в углу на боку.
Я взял у дворника лопату и зарыл ее на пустыре за нашим домом.
Я
остался в совершенном одиночестве на земле, но, признаюсь, в глубине
души
обрадовался. Какой обузой для меня являлся несчастный зверь.
А потом пошли осенние дожди, у меня опять заболело плечо и левая
нога
в колене.
Но самое худшее было не это, а то, что роман был плох. Если же он
был
плох, то это означало, что жизни моей приходит конец.
Всю жизнь служить в "Пароходстве"? Да вы смеетесь!
Всякую ночь я лежал, тараща глаза в тьму кромешную, и повторял -
"это
ужасно". Если бы меня спросили - что вы помните о времени работы
в
"Пароходстве"? - я с чистою совестью ответил бы - ничего.
Калоши грязные у вешалки, чья-то мокрая шапка с длиннейшими ушами на
вешалке - и это все.
- Это ужасно! - повторил я, слушая, как гудит ночное молчание в
ушах.
Бессонница дала себя знать недели черед две.
Я поехал в трамвае на Самотечную-Садовую, где проживал в одном
из
домов, номер которого я сохраню, конечно, в строжайшей тайне, некий
человек,
имевший право по роду своих занятий на ношение оружия.
При каких условиях мы познакомились, неважно.
Войдя в квартиру, я застал моего приятеля лежащим на диване.
Пока он разогревал чай на примусе в кухне, я открыл левый
ящик
письменного его стола и выкрал оттуда браунинг, потом напился чаю и уехал
к
себе.
Было около девяти часов вечера. Я приехал домой. Все было как
всегда.
Из кухни пахло жареной бараниной, в коридоре стоял вечный, хорошо
известный
мне туман, в нем тускло горела под потолком лампочка. Я вошел к себе.
Свет
брызнул сверху, и тотчас же комната погрузилась в тьму. Перегорела
лампочка.
- Все одно к одному, и все совершенно правильно, - сказал я сурово.
Я зажег керосинку на полу в углу. На листе бумаги написал:
"Сим
сообщаю, что браунинг No (забыл номер), скажем, такой-то, я украл у
Парфена
Ивановича (написал фамилию, No дома, улицу, все как
полагается)".
Подписался, лег на полу у керосинки. Смертельный ужас охватил меня.
Умирать
страшно. Тогда я представил себе наш коридор, баранину и бабку
Пелагею,
пожилого и "Пароходство", повеселил себя мыслью о том, как с грохотом
будут
ломать дверь в мою комнату и т.д.
Я приложил дуло к виску, неверным пальцем нашарил собачку. В это
же
время снизу послышались очень знакомые мне звуки, сипло заиграл оркестр,
и
тенор в граммофоне запел:

Но мне бог возвратит ли все?!

"Батюшки! "Фауст"! - подумал я. - Ну, уж это, действительно,
вовремя.
Однако подожду выхода Мефистофеля. В последний раз. Больше никогда
не
услышу".
Оркестр то пропадал под полом, то появлялся, но тенор кричал
все
громче:

Проклинаю я жизнь, веру и все науки!

"Сейчас, сейчас, - думал я, - но как быстро он поет..."
Тенор крикнул отчаянно, затем грохнул оркестр.
Дрожащий палец лег на собачку, и в это мгновение грохот оглушил
меня,
сердце куда-то провалилось, мне показалось, что пламя вылетело из
керосинки
в потолок, я уронил револьвер.
Тут грохот повторился. Снизу донесся тяжелый басовый голос:
- Вот и я!
Я повернулся к двери.


Глава 4. ПРИ ШПАГЕ Я



В дверь стучали. Властно и повторно. Я сунул револьвер в карман
брюк
и слабо крикнул:
- Войдите!
Дверь распахнулась, и я окоченел на полу от ужаса. Это был он,
вне
всяких сомнений. В сумраке в высоте надо мною оказалось лицо с
властным
носом и разметанными бровями. Тени играли, и мне померещилось, что
под
квадратным подбородком торчит острие черной бороды. Берет был заломлен
лихо
на ухо. Пера, правда, не было.
Короче говоря, передо мною стоял Мефистофель. Тут я разглядел, что
он
в пальто и блестящих глубоких калошах, а под мышкою держит портфель.
"Это
естественно, - помыслил я, - не может он в ином виде пройти по Москве
в
двадцатом веке".
- Рудольфи, - сказал злой дух тенором, а не басом.
Он, впрочем, мог и не представляться мне. Я его узнал. У меня
в
комнате находился один из самых приметных людей в литературном мире
того
времени, редактор-издатель единственного частного журнала "Родина"
Илья
Иванович Рудольфи.
Я поднялся с полу.
- А нельзя ли зажечь лампу? - спросил Рудольфи.
- К сожалению, не могу этого сделать, - отозвался я, - так
как
лампочка перегорела, а другой у меня нет.
Злой дух, принявший личину редактора, проделал один из своих
нехитрых
фокусов - вынул из портфеля тут же электрическую лампочку.
- Вы всегда носите лампочки с собой? - изумился я.
- Нет, - сурово объяснил дух, - простое совпадение - я только что
был
в магазине.
Когда комната осветилась и Рудольфи снял пальто, я проворно убрал
со
стола записку с признанием в краже револьвера, а дух сделал вид, что
не
заметил этого.
Сели. Помолчали.
- Вы написали роман? - строго осведомился наконец Рудольфи.
- Откуда вы знаете?
- Ликоспастов сказал.
- Видите ли, - заговорил я (Ликоспастов и есть тот самый пожилой),
-
действительно, я... но... словом, это плохой роман.
- Так, - сказал дух и внимательно поглядел на меня. Тут
оказалось,
что никакой бороды у него не было. Тени пошутили.
- Покажите, - властно сказал Рудольфи.
- Ни за что, - отозвался я.
- По-ка-жи-те, - раздельно сказал Рудольфи.
- Его цензура не пропустит...
- Покажите.
- Он, видите ли, написан от руки, а у меня скверный почерк, буква
"о"
выходит как простая палочка, а...
И тут я сам не заметил, как руки мои открыли ящик, где
лежал
злополучный роман.
- Я любой почерк разбираю, как печатное, - пояснил Рудольфи, -
это
профессиональное... - И тетради оказались у него в руках.
Прошел час. Я сидел у керосинки, подогревая воду, а Рудольфи
читал
роман. Множество мыслей вертелось у меня в голове. Во-первых, я думал
о
Рудольфи. Надо сказать, что Рудольфи был замечательным редактором и
попасть
к нему в журнал считалось приятным и почетным. Меня должно было радовать
то
обстоятельство, что редактор появился у меня хотя бы даже и в
виде
Мефистофеля. Но, с другой стороны, роман ему мог не понравиться, а это
было
бы неприятно... Кроме того, я чувствовал, что самоубийство, прерванное
на
самом интересном месте, теперь уж не состоится, и следовательно,
с
завтрашнего же дня я опять окажусь в пучине бедствий. Кроме того, нужно
было
предложить чаю, а у меня не было масла. Вообще в голове была каша, в
которую
к тому же впутывался и зря украденный револьвер.
Рудольфи между тем глотал страницу за страницей, и я тщетно
пытался
узнать, какое впечатление роман производит на него. Лицо Рудольфи
ровно
ничего не выражало.
Когда он сделал антракт, чтобы протереть стекла очков, я к
сказанным
уже глупостям прибавил еще одну:
- А что говорил Ликоспастов о моем романе?
- Он говорил, что этот роман никуда не годится, - холодно
ответил
Рудольфи и перевернул страницу. ("Вот какая сволочь Ликоспастов!
Вместо
того, чтобы поддержать друга и т.д.")
В час ночи мы выпили чаю, а в два Рудольфи дочитал
последнюю
страницу.
Я заерзал на диване.
- Так, - сказал Рудольфи.
Помолчали.
- Толстому подражаете, - сказал Рудольфи.
Я рассердился.
- Кому именно из Толстых? - спросил я. - Их было много... Алексею
ли
Константиновичу, известному писателю, Петру ли Андреевичу, поймавшему
за
границей царевича Алексея, нумизмату ли Ивану Ивановичу или Льву Николаичу?
- Вы где учились?
Тут приходится открыть маленькую тайну. Дело в том, что я окончил
в
университете два факультета и скрывал это.
- Я окончил церковноприходскую школу, - сказал я, кашлянув.
- Вон как! - сказал Рудольфи, и улыбка тронула слегка его губы.
Потом он спросил:
- Сколько раз в неделю вы бреетесь?
- Семь раз.
- Извините за нескромность, - продолжал Рудольфи, - а как вы
делаете,
что у вас такой пробор?
- Бриолином смазываю голову. А позвольте спросить, почему все это...
- Бога ради, - ответил Рудольфи, - я просто так, - и добавил:
-
Интересно. Человек окончил приходскую школу, бреется каждый день и лежит
на
полу возле керосинки. Вы - трудный человек! - Затем он резко изменил голос
и
заговорил сурово: - Ваш роман Главлит не пропустит, и никто его
не
напечатает. Его не примут ни в "Зорях", ни в "Рассвете".
- Я это знаю, - сказал я твердо.
- И тем не менее я этот роман у вас беру, - сказал строго
Рудольфи
(сердце мое сделало перебой), - и заплачу вам (тут он назвал
чудовищно
маленькую сумму, забыл какую) за лист. Завтра он будет перепечатан
на
машинке.
- В нем четыреста страниц! - воскликнул я хрипло.
- Я разниму его на части, - железным голосом говорил Рудольфи, -
и
двенадцать машинисток в бюро перепечатают его завтра к вечеру.
Тут я перестал бунтовать и решил подчиниться Рудольфи.
- Переписка на ваш счет, - продолжал Рудольфи, а я только
кивал
головой, как фигурка, - затем: надо будет вычеркнуть три слова - на
странице
первой, семьдесят первой и триста второй.
Я заглянул в тетради и увидел, что первое слово было
"Апокалипсис",
второе - "архангелы" и третье - "дьявол". Я их покорно вычеркнул;
правда,
мне хотелось сказать, что это наивные вычеркивания, но я поглядел
на
Р